из журнала "Мир искусства" 3
May. 15th, 2019 07:43 pmПравда земли и правда стихии, правда страсти - это очень разное. (стихи Владимира Гиппиуса)
Снам немудрым сердцем внемля,
правду древнюю приемля,
песни верныя пою.—
Детской пламенея страстью,
я иду к земному счастью,
преходящее люблю!
Пред мятелью содрогаясь,
неге вешней отдаваясь,
верю в молодость свою,—
обольщеньям сладко внемлю,
всё люблю и всё приемлю,
пламенею—и пою!
(Эдвард Джон Пойнтер)
У берегов реки, широкой и холодной,
Под шумы северных, безлиственных ветвей,
Я, как бы зверь степной, бродил — всегда свободный,
Пугаясь сумрака, спасаясь от огней.
Я ждал от волн ладьи, утраченной далеко,
Бегущей как волна и белой как снега,
И с дольних берегов реки моей широкой
Порой я прозревал иные берега.
Я знал, волна сметет — в мгновенье злобы властной -
Меня, как некий сон, от берегов земли —
Под своды дальние, за тот туман безстрастный,
Где сонмы облаков равниной полегли.
Но перед тайной той давно смежил я око...
Люблю далекое, боюсь земныхъ теней —
У береговъ реки холодной, и широкой,
Под шумы северных, безлиственныхъ ветвей.
(Эдвард Мунк)
Странно напомнили Butterfly Temple... меня ведь там привлекает не "правда земли", по большей части чуждая и отвратительная, а "правда стихии", правда страсти, это разное. Жаль, что Розанов этого различия не понимал.
*
Мережковский близок...
Так жизнь ничтожеством страшна
И даже не борьбой, не мукой,
А только безконечной скукой
И тихим ужасом полна,
Что кажется,—я не живу,
И сердце перестало биться,
И это только наяву
Мне все одно и то же снится.
И если там, где буду я,
Господ меня, как здесь, накажет—
То будет смерть, как жизнь моя,
И смерть мне новаго не скажет.
(Одилон Редон)
Если бы душа полна была любовью,
Как Бог мой на кресте,—я умер бы, любя.
Но ближних не люблю, как не люблю себя,
И все-таки порой исходит сердце кровью.
О мой Отец, о мой Господь,
Жалею всех живых в их слабости и силе,
В блаженстве и скорбях, в рожденьи и могиле,
Жалею всякую страдающую плоть.
И кажется порой,—у всех одна душа.
Она зовет Тебя, зовет и умирает,
И бредит в шелесте ночного камыша,
В глазах больных детей, в огнях зарниц сияет.
Душа моя и Ты,—с Тобою мы одни.
И смертною тоской, и ужасом объятый,
Как некогда с креста Твой Первенец распятый,
Мир вопиет: Ламма! Ламма! Савахфани.
Душа моя и Ты , с Тобой одни мы оба,
Всегда лицом к лицу, о мой последний Враг.
К Тебе мой каждый вздох, к тебе мой каждый шаг
В мгновенном блеске дня и в вечной тайне гроба,
И в буйном ропоте Тебя за жизнь кляня,
Я все-же знаю—Ты и Я одно и то-же.
И вопию к Тебе, как Сын Твой: Боже, Боже,
За что оставил Ты меня.''
*
Сологуб - симпатичен:
Быть с людьми—какое бремя!
О, зачем же надо с ними жить!
Отчего нельзя все время
чары деять, тихо ворожить,
погружаться в созерцанье
облаков, и неба, и земли,
быть, как ясное молчанье
тихих звезд, мерцающих вдали.
(Гюстав Моро)
Своеволием рока
мы на разных путях бытия,—
я—печальное око,
ты—веселая резвость ручья;
я—томление злое,
ты—прохладная влага в полях,—
мы воистину двое,
мы на разных, далеких путях.
Но, в безмолвии ночи
к единению думы склоня,
ты сомкни свои очи,
позабудь наваждение дня,—
И в безстрастном молчании
ты постигнешь закон бытия:
все едино в созданьи,
где сознанью возникнуть, там Я.
*
но Гиппиус - гениальна! "Электричество" - гениально... его постоянно цитирует ДС, и ведь правильно делает!
Две нити вместе свиты,
Концы обнажены.
То „да" и „нет"—не слиты,
Не слиты—сплетены.
Их темное сплетенье
И тесно, н мертво.
Но ждет их воскресенье,
И ждут они—его.
Концов—концы коснутся,
Другие „да'' и „нет".
И „да", и „нет" проснутся,
Сплетенные—сольются...
И смерть их будет — Свет.
Глухота
Часы стучат невнятные,
Нет полной тишины.
Все горести понятныя,
Все радости—скучны.
Угроза одиночества,—
Свидания обет...
Не верю я в пророчества
Ни счастия, ни бед.
Не жду необычайнаго,
Все просто—и мертво.
Ни страшнаго, ни тайнаго
Нет в жизни ничего.
Везде—однообразие,
Мы—дети безъ Отца.
И близко безобразие
Последняго конца.
Но слабости смирения
Я душу не отдам.
Не надо искупления
Кощунственнымъ словамъ.
(Джон Уильям Уотерхаус)
вот за это всегда ее обожала: не Ницше в юбке, а гораздо даже круче него!!
*
Минский хорош!!
Есть храм. Все двери заперты,
Засовы все задвинуты.
И мы стоим на паперти,
Забыты и отринуты.
Мы слышим смутно пение,
Что издали доносится,
Не зная, в чем служение,
О чем в мольбах там просится.
Мы видим дым от ладана,
Что вьется сквозь отдушины.
Но тайна не разгадана,
Молитвы не подслушаны.
(Александр Кабанель)
Это про Третий Завет и тех, кто его предчувствует)
*
Мережковский - против культа страдания, за это обожаю и прощаю многое.
У Толстого не зря Бердяев «видел много правды», хотя бы и отрицательной. И я вижу. И отчасти можно понять «жестокую» отчужденность умирающего князя Андрея от мира живых. Что хорошего испытал он в этом мире? Войну? Смерть жены от родов? Или, может, пеленки Наташи, которые Мережковский не без основания считает «знаменем» мира? Да пошло оно всё к чертовой матери, если нет ничего иного, более настоящего, более истинного, и, уж извините, более прекрасного! Но вот что верно: его «любовь ко всем» - в сущности лишь нелюбовь к себе.
Толстой прав в апофатике, но неправ в страхе, неправ и в прагматизме... странно, как крайности сошлись. О да, насчет Троицы и морального правила он отвратительно неправ. А кстати, моральное правило и из троичного принципа вывести можно: антимонархизм, личность и общение, любовь и единение при отдельности каждого.
"Возражая совершенно ребяческими доводами на глубочайшее христианское учение о Триединстве Ипостасей (учение, следъ котораго можно заметить и въ другихъ религіяхъ, напримЬръ въ древнемъ браманизме и во всей европейской философии отъ Плотина до Гегеля) — кощунственно называя это ученіе „кощунственнымъ", заключаетъ онъ такъ: „этотъ страшный кощунственный догматъ ни для кого и ни для чего не может быть нужен —нравственнаго правила из него вывести невозможно никакого. (почему ж, я вывела, а у тебя просто фантазии не хватило)) Вотъ настоящий, хотя и скрытый ходъ мысли во всей богословской критике Л. Толстого: не потому изъ такого-то или такого-то догмата нельзя вывести нравственнаго правила, что догматъ этотъ ложенъ, а наоборотъ, онъ ложенъ потому, что изъ него нельзя вывести никакого правила."
"И эта-то ужасающая насмешка мертваго надъ живыми, этотъ отталкивающий холодъ, это безконечное презрение и вражда ко всему живому, по мненію князя Андрея, по мненію Л. Толстого, и есть именно „та любовь, которую проповедывалъ Богъ на земле".
(Эдвард Мунк)
"Конечно, такому Богу нельзя молиться; между такимъ Богомъ и людьми, по крайней мере, живыми людьми, не можетъ быть никакого притяжения, а можетъ быть только безконечная сила обоюднаго отталкивания. Ученіе Христа, которое въ действительности есть неимоверное приближение человеческаго къ божескому, становится у Л. Толстого ихъ неимовернымъ отдалениемъ, отчужденіемъ."
"Мы уже много разъ видели самое глубокое противоречие въ существе Л. Толстого, — противоречіе между умствующимъ христианиномъ, старцемъ
Именно-именно, в это всё всегда и вырождалось.
*
«Христос учил не делать глупости» - да ладно?! Бог-Хозяин, человек-работник, полураб – это действительно пошло. И «проигрыш», и страх – вроде свободны, но есть-то нечего – отлично подметил.
„Ты нашъ Отецъ, а мои твои дети"? Нет, это такъ было когда-то, а теперь иначе: теперь—„ты нашъ хозяинъ, а мы твои работники, твои наемники,—волю намъ дали, а есть намъ все-таки нечего, вотъ мы и работаемъ на Тебя, работаемъ пока: сегодня на Тебя, а завтра на другого". Тутъ уже—не „Отецъ нашъ, который на небе", а символический разговоръ яснополянскаго мужиченки съ бариномъ, Львомъ Николаевичемъ:,, Баринъ, дай жеребеночка.—Никакого жеребеночка у меня нетъ. — Нетъ есть! — Ну, ступай съ Богомъ. Я ничего этого не знаю."
"Ведь это именно такъ, ведь я не искажаю, а только обнажаю то, что сделалъ Л. Толстой; ведь не даромъ-же столь утонченные, столь пламенеющіе религіознымъ огнемъ, и вместе съ темъ столь родные, кровные, евангельскіе символы Отчей любви, Сыновней свободы подменилъ онъ своими собственными символами столь сравнительно холодныхъ, внешнихъ, грубыхъ отношений, какъ отношенія Хозяина и Работника; ведь совершился-же при этой, пусть даже нечаянной, подмене какой-то не восполнимый, но зато играющий въ руку нигилисту Л. Толстому, ущербъ святости.
Сынъ знаетъ Отца; рабъ не знаетъ Господина; работникъ отчасти знаетъ, отчасти не знаетъ Хозяина; онъ больше умствуетъ, хвастаетъ темъ, что знаетъ барина: „я знаю, что Ты человекъ жестокий, жнешь, где не сеялъ, собираешь, где не разсыпалъ, вотъ-же Тебе твой талантъ". Это разсчетъ хозяина и работника. Работник не можетъ „войти въ радость господина своего", а разве только въ прибыль хозяина.—„Мужиковъ надо держать вотъ какъ!" — говаривалъ, показывая свой крепкосжатый кулакъ Николай Ростовъ, тоже хозяинъ. И небесный Хозяинъ у Л. Толстого держитъ работниковъ своихъ „вотъ какъ": онъ загоняетъ ихъ, какъ зайцевъ, ухающими пугалами смерти и страданій „на дорогу любви". Какая-же однако любовь, какая свобода, ежели „пугалы".
„Я как-то думалъ,—признается Л. Толстой, — какъ больно, что люди живутъ не по Божьи, и вдругъ мне стало ясно, что какъ-бы человекъ ни жилъ, онъ всегда живетъ такъ, что законъ не будетъ нарушенъ, только проигрышъ остается за человекомъ. Онъ-же не исполнилъ, какъ человекъ — исполнилъ его, какъ животное, какъ, еще ниже, кусокъ разлагающейся плоти. Для меня это стало ясно и утешительно". (АААААА!!!) Страшная ясность, неимоверная утешительность. Ведь не можетъ Л. Толстой не сознавать, что отъ начала міра до возникновенія толстовской религіи никто или почти никто, даже самъ онъ, Левъ Николаевичъ, закона любви такъ, какъ онъ его понимаетъ, сознательно не исполнилъ. И следовательно почти все человечество за исключеніемъ семи, да и то, кажется, сомнительныхъ, потому что безсознательныхъ праведниковъ, не более, какъ ,,разлагающаяся плоть", смрадная падаль. И это-то находитъ онъ съ точки зренія той самой любви, которую проповедывалъ Богъ на земле, не только яснымъ, разумнымъ, справедливымъ, но и „утешительнымъ". — Господь не хочетъ погибели грешныхъ, но чтобы все спаслисъ. „Истинно, истинно говорю вамъ, ангелы на небесахъ радуются о единомъ кающемся грешнике более нежели о десяти праведникахъ". Такъ для Бога, такъ для Сына Божьяго. Но не такъ съ хозяйской, толстовской точки зренія. „Их надо держать вот как!" Почти все живое погибнетъ — туда ему и дорога. Работникъ входитъ въ прибыль хозяина своего — ведь „проигрышъ" все-таки за человекомъ, хозяйский разсчетъ не нарушенъ, — а объ остальном ему горя мало. Было-ли когда-либо вообще произнесено не более жестокое, а только более жесткое, грубое, холодное „нехристіанское" слово о христіанской любви."
"...любовь, свободная любовь изъ подъ палки, изъ подъ плети, изъ подъ ухающихъ пугалъ. „Дитя мое, отдай мне свое сердце", — ведь все равно, если не отдашь, проигрышъ за тобою, ты будешь кускомъ разлагающейся плоти. Понятно, что, слыша такой призывъ Отца, умирающий Аміель дрожитъ, какъ затравленный заяцъ; понятно, что Иванъ Ильичъ, пролезая въ узкий черный мешокъ, въ который толкаетъ его „неодолимая, невидимая сила", — „бьется,
Жестко, грубо, холодно, "держать в кулаке"... Любовь из-под палки: не отдашь сердце, не отдашь себя – хуже будет. Наполовину отец, наполовину палач - но это не ново, тут Толстой ничего не выдумал даже)
"...такъ христіанство—не только без Бога Отца, но и безъ Сына Божьяго, христіанство безъ Христа. „Соль—добрая вещь, но если соль потеряетъ силу, чемъ исправить ее? Ни въ землю, ни въ навозъ не годится; вонъ выбрасываютъ ее". Кажется, толстовское „христіанство" и есть именно эта самая пресная изъ всехъ пресныхъ вещей, — эта соль, переставшая быть соленою, которая ни въ землю, ни въ навозъ не годится, и которую „вон выбрасывают".
Религіозное опошленіе, сведеніе всехъ слишкомъ опасныхъ безплодныхъ вершинъ и глубинъ къ одной практически-полезной сельско-хозяйственной плоскости продолжается."
(Александр Кабанель)
тут я скажу, примерно как Розанов: глянешь в глаза той же Федре, и не захочется никакого толстовства, в одном этом образе больше правды и даже истины, чем в многотомном "евангелии" Толстого. нет уж, не надо нам таких "благовестий"))