(скажу сразу, что копируются цитаты отвратительно, с разнообразными "крокозябрами", а делать "всё нормально" мне лень, так что орфография будет скакать от новой к старой и обратно. давно у меня висят, со второго института еще. интересный факт: я перелопатила буквально все номера "Мира искусства" ради курсовой, главную половину которой забраковали из-за "не слишком интересных размышлизмов". не ценят у нас энтузиастов, ох не ценят... да, я до сих пор злюсь и обижаюсь, как вспомню)
*
"Нам известно, что красота вовсе не есть свойство предмета, подобно, напр., тяжести. Она не живет сама по себе и оживает только при посредстве глаза, который ее воспринимает. То чувство эстетическаго удовлетворения, которое вызывается в зрителе при восприятии какого-либо предмета, мы и называем красотой предмета. Поэтому-то так трудно ее точно определить словами. Она безконечно разнообразна и меняется с веками и народами, и в одном времени и месте проявляется совершенно различно..."
"Искусство и публика" фон Чуди

(до боли предсказуемый пример - Венера Милосская (якобы вечный и универсальный идеал), которая по нашим канонам как-то "тяжеловата", ведь сейчас рулит худоба (которая не для всех достижима и не для всех даже здорова). примеры того, что считается красивым в некоторых африканских племенах, можно нагуглить самостоятельно)) красота - конвенция, други мои, а раз так и раз мы дофига знаем о мире и других канонах - может, договоримся, что "красота в глазу смотрящего", и, чисто ради гуманизма: нет такой обязанности - "быть красивым", нету, впрочем, обязанности "не быть" и "заняться чем-то дельным" нету тоже. разброд, шатание и кто во что горазд, иначе - дышать нечем.)
*
С точки зрения какой нравственности? - гениальный вопрос))
"С ними привыкли совсем особенно обращаться" - Гиппиус о декадентах.
"Мы хотим религии, которая бы освятила, оправдала, приняла жизнь", дух и плоть - равно! А так ведь получается - или отрекись, или знай, что живешь во грехе - вот ключевое, что ничего святого в "мире" нет, грех один... и не надо мне тут ап. Иоанна цитировать! Там другой смысл! "Мир" - это объективация, если угодно. Но всегда есть выходы в трансцендентное...
"... люди нашего времени отчаиваются и гибнут,— иногда сознательно, иногда безсознательно,— потому что нельзя человеку жить без Бога. А Бога мы потеряли и не находимъ. Религіи отреченія, аскетизма, одиночества противится наше углубившееся сознаніе, которое видитъ, что въ природе человеческой, рядомъ съ желаніемъ Бога, лежитъ желаніе жизни; и мы хотимъ религіи, которая-бы оправдала, освятила, приняла жизнь. Религіи не одиночества, а общенья, соединенія многихъ—во имя единаго. Но сознанье наше все-таки еще слабо, и потому мы, хотя и мучительно хотимъ общенья, хотимъ высказать свое людямъ, создатъ святостъ, — не умеемъ слушать другихъ, подать имъ знакъ во-время, спасти их и себя.
Последнія страницы книги Добролюбова говорятъ намъ, что борьба въ человеческой душе кончилась: Б о г ъ победилъ жизнь. Борьба происходила въ одиночестве—и победилъ Богъ одиночества, Богъ аскетизма и отреченія. Въ другой душе, можетъ быть, победит жизнь; но обе эти победы — равно —пораженіе.
Добролюбовъ боролся въ пустыне, упалъ въ одинокаго Бога — и ушелъ.
„....Себя иному жребью обрекаю
За что-то (опять это что-то!) можетъ пострадаю,
И многие не вспомнятъ обо мнѣ.
...На рубежѣ таинственной страны,
Передъ покоемъ вѣчнаго успенья,
Творца молю я съ мыслями простыми...."
„Простыя" мысли, „вечный покой".... И где-же крики и борьба? И руки, с отчаяниемъ протянутыя къ людямъ? Где гимны плоти и крови, святой плоти и крови? Тишина. Вечный покой. Вечное успенье. Смерть. Онъ счастливъ, скажутъ мне, онъ нашелъ. Онъ нашелъ, но не то, что искалъ. Нашелъ "для себя". А "мы", которые ищемъ, хотимъ-ли мы такой правды? Хотимъ-ли Божьей смерти? Нетъ, мы Бога хотимъ. Мы Бога любимъ. Намъ надо Бога. Но и жизнь мы любимъ. Значитъ и жить намъ надо. Какъ-же намъ жить?"
Почему наслаждения детства чисты и невинны, а всех остальных возрастов - нет?) Надоел этот штамп.
Если бы такие люди говорили с нами о Боге... вот как Гиппиус, "верующая декадентка"...

(обожаю это ее фото... русалка, как есть русалка)
*
Мне удивительно, что как будто никто, кроме Перцова, не додумался сделать различия между видами гениев, говоря о проблеме Раскольникова. Ну я еще додумалась) ("Привилегии гения")
*
К сожалению, Розанов не желал видеть несовершенства человеческой физиологии. И если только разное - естественно, то зачем насильственно делать женщин одинаковыми?
"Занимательный вечер" - отвратительная статья, конечно. Такое чувство, что в нем реально разные существа жили. Ну а как может один и тот же человек писать о праве женщины на любовь, хотя бы и "незаконную", осуждать попытки "смирить женщину", и - о благотворности терема, паранджи, бинтования ног? Одновременно практически. То у него женщина - стихия, то - "точка". Я ж говорю, Розанов - пифия, через него разные духи говорят. Добрые и отвратительно-злые, свободолюбивые и похабно-рабские, гениальные и безнадежно-тупые.
Но его "Заметка о Пушкине" - совершенно очаровательна!! (Равно как "Смерть Пушкина" Перцова!) И "Открытое письмо к Д.В. Философову" - восхитительно. Вот есть у нас с Розановым согласие в очень важной точке, за которое я ему могу всё простить. А именно: "оргиазм" (ну, эрос, хотя он обычно употребляет слово "пол", но это по сути неверно) - иррациональное - живое, телесное - священное, божественное. Об этой цепочке и я постоянно говорю, ее постоянно имею в виду, на ней всё у меня держится, в сущности. Святое - это не "отсутствие греха", это то, что "есть", это - огонь. "Общий смех", "ангельское между ними лицо", "чтобы можно было вместе читать" - это это он всё о том же неизреченном эросе, без которого отношения - механика. И я прямо в отчаяние прихожу, когда он постоянно валится в "природу". Так тонко чувствовать и в такую пошлость срываться... эх. Никак не мог понять, что "религия Ромео и Джульетты" - столь же чужда привычному изводу христианства, как и "религии Отца". Это что-то Третье.

(Жан Дельвиль, " Тристан и Изольда")
"Еще о смерти Пушкина":
"Пушкинъ метнулся; Рцы говоритъ: „вѣдь они были повѣнчаны". Я же спрашиваю, гдѣ Богъ и одно?! Совершепно очевидно, что это „Богъ и одно" у нихъ не существовало и даже не начиналось, не было привнесено въ ихъ домъ. Что же совершилось? Пусть разсуждаютъ мудрые. Исторія разсказываетъ, что вышла кровь; трудно оспорить меня, что Бога—не было, и что гроза разразилась въ точкѣ, гдѣ люди вздумали „согласно позавтракать", тогда какъ тутъ стояло святилище очень мало имъ вѣдомаго бога. И, конечно, старѣйшій и опытнѣйшій былъ виновенъ въ неумѣстномъ пиршествѣ, и онъ одинъ и потерпѣлъ."
"К лекции г. Вл. Соловьева":
„Царство Его"— и нетъ Дездемоны, нетъ Офелии, — это очевидно! Но тутъ начинается раздираніе нашего, по крайпей мѣрѣ моего, сердца: я люблю Дездемону! Люблю и люблю! И люблю не тогда, когда она сдѣлается монахиней, а люблю въ привязанности ея къ Отелло, сейчасъ и такую, какъ она есть, безъ покаянія.
Нѣтъ, святые отшельники Фиваиды и Соловокъ, убѣгая въ ледяныя и знойныя пустыни, знали, что дѣлали. Но ...Генрихъ! Генрихъ! Это кричала бѣдная Гретхенъ въ тюрьмѣ, и вотъ, на мѣстѣ Фауста, я ужъ лучше бы съ антихристомъ остался, но эту возлюбленную женщину въ такую минуту и въ такомъ мѣстѣ не оставилъ бы. Просто есть пункты и секунды, и притомъ вовсе не случайные, а вѣчные (принципіальные), когда бѣдное мое земное, а пожалуй даже и небесное „я" принуждается, — и принуждается совѣстью и закономъ ея, — послѣдовать не „царству не отъ міра сего", но „царству міра сего"..."
*
Мережковский, "Лев Толстой и Достоевский" - святая любовь к самому себе. "Любовь к себе и любовь к другим есть одна и та же любовь к Богу." Прекрасная мысль об одинаковой любви к себе и людям в Боге.
"Земная святость" - не то, о чем думает Мережковский, говоря о Толстом, но понятие важное. А он и стиль Толстого раскритиковал, молодец)
"Это безпомощное топтаніе все на одномъ и томъ же мѣстѣ, эти неприятныя повторенія все однихъ и тѣхъ же словъ —„для того,чтобы", „вмѣсто того, чтобы", „въ томъ что то, что", — напоминаютъ шепелявое бормотание болтливаго и косноязычнаго старца Акима. Въ этихъ однообразно заплетающихся и спотыкающихся предложенияхъ—тяжесть бреда."
О да, именно торжество безличия и раздражает в Толстом. Ну и ненависть к эросу - а это как раз потому, что он личный. А он ненавидит всё личное, особенное, всякое "своё" и "для себя", и логично приходит к апофеозу безличия. То есть к небытию. Когда есть ты, есть другой, и у каждого "своё" - вы можете совпасть/подойти/договориться, и будет вам счастье, а главное - будете вы. Может даже "неслиянно и нераздельно". Но когда тебя нет, своего нет, другого нет - ясно же, что ничего нет. Торжествует какая-то безликая масса, да и она - конструкт ума, который сохранил "своё". На деле же - просто ничего нет. Да и бессилие Толстого примирить дух и плоть - всё оттуда же, от отрицания личного, ведь примиряются они и преображаются именно в этой точке.
„Добродѣтель несовмѣстима съ бифштексомъ", — вотъ законъ, такой же рабскій и плотскій, какъ тотъ, который повелѣвалъ умилостивлять ревнующаго, пожирающаго Бога кровавыми жертвами. „Не жертвы хочу, а милости", то-есть милосердія, — говоритъ Господь у истиннаго перваго Предтечи Христова — пророка Исаіи. Богъ не требуетъ жертвы, а только хочетъ милости. Это—уже не законъ, а свобода. Если когда-нибудь люди перестанутъ вкушать отъ убоины, то не потому, что такъ должно, а лишь потому, что такъ хочется, къ этому вольно и неудержимо влечется сердце; не потому, что таковъ будетъ законъ, а потому, что такова будетъ свобода. И міръ идетъ къ этой свободѣ,—къ этому концу."
"И уже никакое исполненіе внѣшняго долга, никакое нравственное действіе, никакая жертва не потушатъ этого огня („огонь пришелъ Я низвесть на землю и какъ-бы Я хотѣлъ, чтобы онъ уже возгорѣлся!"),—этого послѣдняго пожара, въ которомъ долженъ міръ сгореть."
Это будет не конец, а только начало. Кстати, преодоление природного порядка деторождения ровно к тому же относится, к обыкновенной жалости и совести. Но преодоление само по себе рая не создаст, это лишь шаг на долгом, сложном, многообразном пути к очеловечиванию. Не стоит придавать такое значение чему-то элементарному только потому, что сейчас и многим оно кажется "невероятным".
За что я люблю Серебряный век, так это за величайшее дерзновение в последних вопросах. Больше такого нигде не видела.
Преступление Сони Мармеладовой - в том, что она пострадала через меру.
„Страданіе принять?"— Но что-же сделала Соня? Не исполнила-ли она на себе самой этотъ заветъ? Не приняла-ли страданія, не предала-ли себя—до преступленія, противоположнаго и однако равнаго преступленію Раскольникова.
— „Разве ты не то-же сделала? Ты тоже переступила... смогла переступить. Ты на себя руки наложила, ты загубила жизнь... свою (это все равно), Ты могла жить духомъ и разумомъ, а кончишь на Сенной...—Мы вместе прокляты, вместе и пойдемъ — по одной дороге!"
Раскольниковъ нарушилъ заповедь Христову темъ, что любилъ другихъ меньше, чемъ себя; Соня—темъ, что любила себя меньше, чемъ другихъ, а ведь Христосъ заповедалъ любитъ других не меньше и не больше, чем себя, а как себя. Оба они „вместе прокляты", вместе погибнутъ, потому что не сумели соединять любовь къ себе съ любовью къ Богу.
Раскольникову, по завету Сони, „надо искупить себя страданіемъ". Ну, а ей-то самой какимъ еще страданіемъ искупить себя? Не заключается-ли все ее „преступленіе" именно въ томъ, что она пострадала через меру, переступила, „смогла переступить" тотъ пределъ самоотреченія, самопожертвованія, который человеку позволено переступать не для другихъ и не для себя, а только для Бога.
— „А что ты великая грешница, — говоритъ ей Раскольниковъ, — то это такъ. А пуще всего темъ ты грешница, что понапрасну умертвила и предала себя. Еще-бы это не ужасъ! Еще-бы не ужасъ, что ты живешь въ этой грязи, которую такъ ненавидишь и въ то-же время знаешь сама (только стоитъ глаза раскрыть), что никому ты этимъ не помогаешь и никого ни отъ чего не спасаешь!"
Когда исполнитъ Раскольниковъ заветъ Сони, — всенародно покается — не „умертвит"-ли, не „предастъ"-ли и онъ себя („я иду себя предавать, самъ не знаю для чего") точно такъ-же понапрасну какъ Соня,— и ничемъ не поможетъ, ни отъ чего не спасетъ, только „омерзитъ себя", по выражению Мити, признаніемъ въ тайне своей такъ-же, какъ Соня себя омерзила. Да какъ и ему, Раскольникову, „пострадать", какимъ еще „страданіемъ"? Не достигъ-ли и онъ предела человеческихъ страданий, не переступилъ-ли за этотъ пределъ?"
"Нетъ, кажущаяся исключительно христианскою, истина преступной мученицы Сони такъ-же мертва, какъ христіанская ложь добродетельнаго палача Порфирія. "Надо пострадать", — это „надо"— все еще древний законъ, а не новая свобода, все еще умерщвляющий законъ, а не воскрешающая свобода, все еще скорбь закона, а не „блаженство'' Христово, ветхозаветная „жертва", а не „милость" Христова. Не путь къ оправданію, а лишь путь отъ одного преступленія къ другому, не большему, не меньшему, а только обратному, отъ убийства къ самоубийству, отъ оскверненія насиліемъ и кровью къ оскверненію слабостью и ложью, грязью („ты живешь, Соня, въ грязи" -— и во время покаянія целуетъ Раскольниковъ "грязную землю"!). Это не разрешение, а только еще большее запутываніе, затягиваніе страшнаго узла."
Не предает ли и Раскольников себя понапрасну? "Надо пострадать" - ведь это все еще древний закон. От убийства к самоубийству - где же в этом благодать? Не надо поклоняться страданию, надо от него избавлять. Культ страдания прекрасен, но бесчеловечен. Последняя безвинность человеческого страдания - вот к чему подошел Мережковский. Он против культа страдания.
Для него, для них религия - не цепи, а крылья. Вот какие люди должны говорить о Боге.
"Да, въ созерцании—„властелинъ", въ действии Раскольниковъ, пожалуй, и въ самомъ деле только „дрожащая тварь". Онъ просто не созданъ для действия: такова его природа, какъ природа лебедя плавать, а не ходить; пока лебедь плаваетъ, онъ кажется „властелиномъ", а только что выйдетъ на сушу, становится „дрожащею тварью". Тутъ не столько слабость духа, сколько иное устройство духа и даже иное устройство тела."
Интересная трактовка. Убийство и самоубийство - равно преступны! Потому поистине поэтична не бледная концовка "Преступления и наказания, а страстные монологи Раскольникова и др.. А чего Мережковский хочет от критиков? От поверхностной веры к поверхностному атеизму - что может быть естественнее?
"Преступленіе и Наказаніе". Такъ озаглавлено произведеніе, такъ доныне и принято всеми. Съ этой точки зрения, (на которой едва-ли стоит, но, кажется, хочетъ стоять, а можетъ быть даже и притворяется только, что стоитъ, самъ Достоевский)—вся трагедія Раскольникова такая-же не сложная, не новая, вечная трагедия человеческой совести, карающей Немезиды, какъ Царь-Эдипъ или Макбетъ. Нравственное равновесие нарушено и возстановлено; преступилъ законъ, и осудили по закону; пролилъ кровь, и кровь отомщена; убилъ, укралъ, и замученъ „эвменидами"—угрызеніями совести, доведенъ до всенароднаго покаянія, до явки съ повинною, и осужден, и сосланъ въ каторгу. Чего-же больше? О чемъ пытать? Не все-ли ясно, просто, не все-ли на своихъ местахъ, какъ во всехъ вековечныхъ, уголовныхъ и нравственныхъ, законодательствахъ, начиная отъ Моисеева Второзаконія: мера за меру, око за око.
Но, если мы не остановимся на этой вывеске, на заглавии книги, почти откровенно, почти насмешливо обманчивомъ и успокоительномъ, если мы вникнемъ въ самое сердце книги — не подымется-ли и у насъ то „язвительное, бунтующее сомнение", которое „вскипаетъ" въ душе Раскольникова въ последнюю минуту, когда уже идетъ онъ „каяться:" ,,Да так-ли, так-ли все это"?

"Все внешнее исполнено, а внутреннее, то-есть самое важное не совершилось, остановилось поперекъ горла, „замерло", умерло, потухло въ немъ. Есть покаяние,—нетъ раскаяния."
"— „Страданіе принять, искупить себя имъ, вотъ, что надо", — говоритъ ему Соня.
— ,,Нетъ. Не пойду я къ нимъ,— отвечаетъ Раскольниковъ. — „Не будь ребенкомъ, Соня. Въ чемъ я виноватъ передъ ними? Зачем пойду? Что имъ скажу? Все это один только призракъ... Они сами миллионами людей изводятъ, да еще за добродетель почитаютъ. Плуты и подлецы они, Соня!.. Не пойду!"
И когда онъ все-таки уже идетъ, то спрашиваетъ себя, должно быть, такъ-же, въ последней тишине и тайне совести своей, въ последней твердыне и свободе разума своего: „а любопытно, неужели въ эти будущие пятнадцать-двадцать летъ такъ уже смирится душа моя, что я съ благоговением буду хныкать передъ людьми, называя себя ко всякому слову разбойникомъ"? И далее громкимм словами негодованія старается онъ заглушить это более страшное, тихое недоуменіе, окамененіе, замираніе сердца: „да, именно, именно! Для этого-то они и ссылаютъ меня теперь, этого-то имъ и надобно... Вотъ они снуютъ все по улице взадъ и впередъ, и всякий-то изъ нихъ подлецъ и разбойникъ уже по натуре своей; хуже того—идиот! А попробуй обойти меня ссылкою, и все они взбесятся отъ благороднаго негодования! О, какъ я ихъ всехъ ненавижу."
И это — лишь за несколько мгновений до того, какъ поцелуетъ онъ грязную землю."
"— „Братъ, братъ, что ты это говоришь! Но ведь ты кровь пролилъ!—въ отчаянии вскричала Дуня.
— „Которую все проливаютъ,—подхватилъ онъ чуть-ли не въ исступленіи,—которая льется и всегда лилась на свете, какъ водопадъ, которую льютъ, какъ шампанское и за которую венчаютъ въ Капитолии и называютъ потомъ благодетелемъ человечества. Да взгляни только пристальнее и разгляди!.. — Но я, я и перваго шага не выдержалъ, потому что я—подлецъ. Вотъ въ чемъ все и дело! И все-таки вашимъ взглядомъ я не буду смотреть: если-бы мне удалось, то меня-бы увенчали, а теперь въ капканъ! — Никогда, никогда яснее не сознавалъ я этого, чемъ теперь, и более, чем когда-нибудь, не понимаю моего лрестулления! Никогда, никогда не былъ я сильнее и убежденнее, чемъ теперь!"
"Совсемъ иное, ни съ чемъ въ старой трагедии не сравнимое, несоизмеримое происходитъ въ Раскольникове: онъ сомневается не въ своем преступленіи, а въ преступленіи вообще, сомневается глубочайшимъ изъ всехъ возможныхь сомнений въ самой сущности, въ самомъ существовании какого-бы то ни было нравственнаго закона, какой-бы ни было нравственной задержки и преграды между преступнымъ и невиннымъ. „У меня тогда одна мысль выдумалась, которую никто и никогда еще до меия не выдумывал".
"Да, Порфирію такъ-же „пріятно", такъ-же сладострастно-смешно проповедывать христіанскую идею страданія своей „жертве", какъ пауку высасывать живую, бьющуюся въ лапах его муху."
За это я бы Дмитрия Сергеича расцеловала))
(лениво) вот только не надо думать, что я топлю за то, что можно старушек топорами рубить и "отцам головы ломать", как господа присяжные подумали в другом произведении ФМ. я, во-первых, чисто эстетически люблю головокружительное "ницшеанство" в "последних вопросах", во-вторых, обожаю, когда поддевают и высмеивают культ страдания, так въевшийся в нашу культуру, что вера во Христа как таковая почти отвалилась, а эта зараза - не хочет ни в какую, в-третьих, для меня проблематична идея наказания, ну то есть я не садистка, я всегда недоумеваю: нафига? вы этим жизнь спасете, человека вернете или что? поэтому я прям в восторге от норвежских тюрем, например.